Пятьдесят оттенков серого: почему в российских миллиардерах больше нет огня
Время ярких поступков и эффектных жестов уходит в прошлое — новые реалии требуют от бизнесменов быть как можно более незаметными
В публичном пространстве часто говорят о фактологической канве событий, реже делают анализ причин, еще реже — обращают внимание на психологичное факторы и личные мотивы, либо упрощают их до совсем примитивного уровня. Человек выносится за скобки, будто все происходит само собой, как запущенный механизм, где движения предрешены пружинками и шестеренками, а люди — всего лишь встроенные в механизм фигурки.
Интересно посмотреть, как за последние 20 лет изменился психологический портрет российского предпринимателя. Ведь сейчас мы имеем дело с другой структурой личности, нежели в середине и конце 90-х и даже на исходе «нулевых». Уже сложно понять, что здесь первично: изменились ли сами люди, а за ними — характер бизнес-процессов и среда, или наоборот, личные трансформации стали следствием внешнего контекста и новых правил игры.
Но где же знаки перемен? Первое, что бросается в глаза — почти исчезла субъектность предпринимателей. Вспомните, к примеру, публичные проявления прошлых лет. Да, у ряда фигур были повышенная эпатажность и нарциссическая сфокусированность на своем эго — как у Слободина, Чичваркина или в худшей редакции у Полонского. Но и в менее кипящих натурах чувствовалось, что им интересно проявлять личный характер и стиль. Поэтому журналист в ходе интервью не стеснялся спрашивать, а собеседник — отвечать о сугубо личных вопросах, например, о снах, мечтах, хобби, политических вкусах, идеях, фиксациях. Речь обретала собственный стилистический рисунок, а личности — характер портретов. Я, к примеру, помню одно из редких интервью Абрамовича, в котором он признался, что у него есть «чувство потока», который подхватил его и которым он уже не вполне управляет. Кто сегодня скажет о таком потоке?
Субъектность когда-то чувствовалась даже у предпринимателей путинского призыва, сформированных уже в другой политической реальности. Тимченко мог грустить об оставленных в Швейцарии овчарках, а Якунин — говорить о патриотизме, но таким языком, которым мог владеть только он сам и который своим удивительными речевыми конструкциями обессмысливал все напряжение патриотического пафоса. Ставя в один ряд интервью разных фигур, можно было легко понять: ну конечно же, это Дерипаска, здесь — Швидлер, а здесь Чубайс, Фридман и так далее. Важно сразу заметить, что субъектность — это далеко не только особенности личного поведения или публичной речи. Речь — скорее, знак. Это поиск себя в социальном пространстве, стиль ведения бизнеса, степень агрессивности, филантропия. И в значительной мере — характерный стиль управленческих команд. Один, вроде партнера Абрамовича Давида Давидовича, мог сказать: «Нам эта сделка нужна, потому что мы покупаем ситуацию». Просто, цинично, понятно. Другой давил на гуманитарные факторы или общественное благо, причем в значительной степени верил в то, о чем говорил.
А потом вдруг наступила абсолютная закругленность, стерильности речи, будто некие шизофреники-пиарщики решили, что в информационном поле должен быть безукоризненно-клинический порядок, а самое страшное — это острые отличия, индивидуальность и «рискованные высказывания», которые могут быть неверно истолкованы. В конечно счете погубила их мысль о мифических «целевых аудиториях», но это — отдельная тема. У нас в общежитии на философском факультете жил один психически не очень здоровый студент, который потом долго лечился. Он каждый вечер в идеальном порядке и на одинаковом расстоянии друг от друга выкладывал на прикроватной тумбочке личные вещи: часы, ручку, блокнот, платок и другие аксессуары. Любое случайное нарушение этой гармонии он воспринимал как катастрофу и впадал в долгий ступор. Примерно такая же стерилизация жизни происходит сегодня в публичной сфере.
Ответы стали превращаться в развернутые цитаты из пресс-релизов, к которым не придерешься, но и делать с ними уже нечего, потому что они бесплодны в отношении раскрытия мысли. Вспомните, давно ли обсуждалась какая-то яркая фраза политика или бизнесмена, если не брать спонтанные афоризмы нашего премьера.
Почему это случилось? Одергивал ли их кто-то, советовал не высовываться, надеть серый пиджак, скучный галстук и слиться с общим фоном? Наверняка, нет. Разумеется, за счет стирания индивидуальных черт элиты происходило более яркое и четкое выделение контура единственного героя, который на вершине управленческой пирамиды мог проявлять свою индивидуальность во всем размахе: брутально шутить, скакать с обнаженным торсом, искать древние сосуды на дне морей и взмывать к небесам за стерхом. Концентрация субъектности вокруг одной фигуры давала лидеру неоспоримые политические преимущества, но и наделяла грузом повышенных ожиданий не только со стороны населения, но предпринимательского класса. При этом никаких указаний по поводу собственных публичных имиджей элита не получала, каким-то образом она сама считывала и интерпретировала сигнал времени, меняя свои привычки.
Изменение публичных стратегий совпало с развитием чувства фатальности происходящего, зависшим вопросом: «А что, собственно, от меня здесь зависит?» Личность возникает там, где она может открыто и свободно проявить себя, она связана с собственным выбором и активностью. Бессмысленно требовать проявления личного начала в армейской шеренге. Но так же она лишена смысла в ситуации, где игровое пространство сужено до предела, правила формируются автономно от участников и крайне подвижны, роли расписаны. Когда-то мир воспринимался бизнесом как большое игровое пространство с множеством участников, что отразилось и в языке. Например, участников рынка было принято называть игроками (почти вышедший из употребления термин). Игра рождала кураж, от которого у некоторых вообще сносило голову — в переносном, но порой в прямом смысле слова. Но теперь мир стал полигоном. Решения должны быть не элегантными, а максимально функциональными, как камуфляжная форма. Вместо портрета возник функциональный инженерный чертеж.
Кстати, синхронно с этим уходит и личное начало в политике. Исчезает демонстрация политиками своих частных особенностей и своего персонального почерка. Символически это отразилось в смене трех заместителей главы Администрации президента по внутренней политике. Постмодерниста, эстета и игрока Суркова сменяет тяжеловесный идеолог Володин (но любая идеология — это еще различие, момент личной определенности), а на смену Володину приходит технократ Кириенко, который обретает индивидуальность именно за счет своей обезличенности и чистой функциональности: таких еще не было, а вот теперь — будут. Рассуждать сейчас о Кириенко как публичном образе — все равно, что рассуждать об операционной системе или машинном интеллекте, у которого, конечно, есть свои достоинства и недостатки, но уж точно нет осознания себя в качестве своего «я».
Есть свои плюсы и минусы в подобной деперсонализации российских элит. Начнем с преимуществ. Первый аргумент — это отсечение наиболее уродливых, эксцентричных и социально аллергенных проявлений, которые временами трактовались как особенности русского бизнеса в целом. Например, тот же Прохоров с девушками в Куршавеле, кокаиновые вечера одного известного девелопера, публичная демонстрация роскоши. Второй — усиление мобилизационного потенциала среды, которая в период «осажденной крепости» должна быть максимально управляема, а значит, унифицирована. Третий — снижение персональных рисков. Как-то спокойней, когда ты меньше заметен, не слишком привлекаешь к себе внимание. Конечно, за яркость никто не наказывает, но бывают времена, когда лучше быть не на виду: проще договариваться, проще демонстрировать лояльность.
Но, как и у всякого комплексного явления, здесь есть свои негативные эффекты. Наверное, когда элегантные решения — только цель в себе, они становятся чистым искусством, а не бизнесом. Но настоящее развитие, поиск нового всегда идут через личностные аспекты, связаны с проявлением персональной решимости. Творчество индивидуально, креативный человек должен воспринимать себя в качестве уникального субъекта, он стремится к собственной самопрезентации. Мир, который теряет многообразие, не обязательно проигрывает на конкретном историческом отрезке. Например, выиграла же суровая Спарта у артистичных Афин в изнурительной Пелопоннесской войне. Однако в целом у сложно организованных обществ преимуществ больше, как и мобильности, гибкости, социальной привлекательности.
Субъектность, потеряв себя в сущностных моментах, сохранила по крайней мере две компенсации. Первая — сверхпотребление, давно ставшее комичным в западных странах, но сохраняющее у нас свой размах. Что здесь поделать? Люди, ментально сформированные в советскую эпоху, продолжают компенсировать тесноту хрущевских квартир размером и количеством недвижимости, длиной яхт и суперджетов. В конце концов, это — их способ отразить свое «я» в сверкании мира и преодолеть скрытый страх смерти. Но здесь, скорее, вопросы к психоаналитикам, которые любят сравнивать размер демонстративного богатства с нереализованным либидо.
Вторая компенсация — хайп. Если уже сложно стать уникальным, то можно постараться быть суперактуальным. Цифровым, эджайловым. Здесь ты вроде на гребне волны, хотя и далеко не оригинален в своей оригинальности. Можно бежать внутри стада, но ощущать себя в его передовой части. Само направление задается условным пастухом, который находится вне поля видимости, но есть ощущение, что именно здесь и сейчас ты на пике прогресса. Чем это отличается от подлинной субъектности? Тем, что направление уже задано и, как часто бывает, движение становится догоняющим, вторичным по отношению к глобальному тренду.
Можно также отметить, что все циклично, и за периодом нынешней стерильности рано или поздно наступит период персонального своеобразия и конкуренции личных качеств.